В деревне бог живет на пол углам

Обновлено: 26.04.2024

"Тунеядец", эмигрант, лауреат Нобелевской премии, гений, поэт с нелегкой судьбой, «Пушкин ХХ века». Это все он - Иосиф Бродский. Просто, звонко и с невероятной силой его рифма и сейчас задевает тончайшие струны человеческой души. Его поэзия - это возможность по-другому, чуть честнее взглянуть на многие вещи, отказаться от лишнего, оставив суть.

Шесть лет спустя
Так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля - дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.

Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадал, то думалось - навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.

Так чужды были всякой новизне,
что тесные объятия во сне
бесчестили любой психоанализ;
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.

Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.

Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари на старом
диванчике, что - прежде, чем возник, -
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя.
1968 г.

М. Б.
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь - человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
1989 г.

* * *
В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне Он - в избытке. В чугуне
Он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит. Выдает
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.
1965 г.

* * *
Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе солнце, если ты куришь "Шипку"?
За дверью бессмысленно все, особенно - возглас счастья.
Только в уборную - и сразу же возвращайся.
О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора.
Потому что пространство сделано из коридора
и кончается счетчиком. А если войдет живая
милка, пасть разевая, выгони не раздевая.
Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло.
Что интересней на свете стены и стула?
Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером
таким же, каким ты был, тем более - изувеченным?
О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссанову
в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной.
Ты написал много букв; еще одна будет лишней.
Не выходи из комнаты. О, пускай только комната
догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито
эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция.
Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция.
Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были.
Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.
1970 г.

* * *
Коньяк в графине - цвета янтаря,
что, в общем, для Литвы симптоматично.
Коньяк вас превращает в бунтаря.
Что не практично. Да, но романтично.
Он сильно обрубает якоря
всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном.
Ликуют белки, шишками насытясь.
Храпит в буфете русский агроном,
как свыкшийся с распутицею витязь.
Фонтан журчит, и где-то за окном
милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут.
На солнце сохнут пестрые кабины.
За дюнами транзисторы ревут,
и кашляют курляндские камины.
Каштаны в лужах сморщенных плывут,
почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха,
то в дюжине провинций переняли.
Поет апостол рачьего стиха
в своем невразумительном журнале.
И слепок первородного греха
свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха - плюнь и разотри!
На волнах пляшет пограничный катер.
Когда часы показывают "три",
слышны, хоть заплыви за дебаркадер,
колокола костела. А внутри
на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути
действительно расходятся, где фланги,
бесстыдно обнажаясь до кости,
заводят разговор о бумеранге,
то в мире места лучше не найти
осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь
огромный пляж двухлетний археолог,
ушедший в свою собственную спесь,
бредет, зажав фаянсовый осколок.
И если сердце разорвется здесь,
то по-литовски писанный некролог
не превзойдет наклейки с коробка,
где брякают оставшиеся спички.
И солнце, наподобье колобка,
зайдет, на удивление синичке
на миг за кучевые облака
для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя
безлично - как бывает у артистов.
Паланга будет, кашляя, сопя,
прислушиваться к ветру, что неистов,
и молча пропускать через себя
республиканских велосипедистов.
1966 г.

В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне Он — в избытке. В чугуне
Он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит. Выдает
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.

Анализ стихотворения «В деревне Бог живет не по углам» Бродского

Иосиф Александрович Бродский сумел обернуть ссылку в глухой деревне себе на пользу. Новые образы, темы, некнижный взгляд на мир отражены в его стихотворении того периода «В деревне Бог живет не по углам».

Стихотворение написано в 1964 году. Его автору в эту пору 24 года. По решению суда молодого поэта обвинили в тунеядстве и приговорили к ссылке. Именно там, в деревне в Архангельской области, он и пишет свою чуть шутливую бытовую зарисовку. По жанру – поэтический рассказ, по размеру – пятистопный ямб с кольцевой рифмовкой. Деления на строфы нет, среди рифм есть и открытые, и закрытые. Лирический герой – сам автор. Временами поэт словно смотрит на себя со стороны, как на персонажа. Сам городской житель, поэт присматривается к деревенскому быту. Такой образ жизни уже не экзотика для него, притерпелся, даже оценил, но удастся ли ему разглядеть в простоте этого быта высшее начало, так любимое всеми поэтами? Икон в доме в красном углу (настенная полка на самом видном месте в избе) могло и не быть, но Бог определенно разделял тяготы и заботы жизни совхозников.

Городские остряки, иронизирующие над безыскусной верой народа, глядят на иконы лишь как на искусство. Однако «в деревне Он с избытком». Местоимение с прописной буквы «Он» не оставляет сомнений, что речь идет именно о Боге. Выражения «Он варит чечевицу», «изгороди ставит», «выдает девицу за лесничего» нередко принимают за отсылку к пантеизму, язычеству, домовому. Однако эти строки можно понимать и по-другому: отвергнутый прогрессивной советской страной Бог по-прежнему с людьми, их беды, лепет ребенка, свадьбы, черепки и теплота огня в очаге, как встарь, «освящены» Его милостью и долготерпением. Сам деревенский обиход идет своим чередом только благодаря извечно установленному миропорядку. Лирический герой здесь пришлый: возможность же все это наблюдать – единственная благодать. Он добавляет «в общем», поскольку понятно, что он не только пас телят, ворошил зерно, но и сочинял стихи, переводил. Поэт включает и юмористический эпизод: вечный недолет пули лесничего (объездчика) до утки. В простых вещах «приплясывает», «подмигивает» тайна бытия. В финале герой аттестован «атеистом». Что ж, ведь он и впрямь не перешел в эту «деревенскую веру». Эпитеты: честно, сонно. Сравнения: как очевидцу, в шутку. Множество глаголов с перечислением. Олицетворение с грустной ноткой: осеннему свисту.

Лауреат Нобелевской премии И. Бродский из эмиграции на Родину вернулся только своими стихами. Его ранняя лирика – пример прорастания вечности сквозь повседневность.

Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.

Дева тешит до известного предела —
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!

Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.

Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных —
лишь согласное гуденье насекомых.

Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он — деловит, но незаметен.
Умер быстро — лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.

Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.

Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.

И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники — ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.

Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела —
все равно что дранку требовать от кровли.

Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я — не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.

Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им…
Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?

Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.

Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.

Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.

Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.

Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.

Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.




БРОДСКИЙ Иосиф Александрович (1940–1996) родился в Ленинграде. Выдающийся советский и американский русский поэт, русский и английский эссеист, драматург, переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе 1987 года, поэт-лауреат США в 1991–1992 годах. В 1955 году, закончив семь классов, Иосиф Бродский бросил школу и поступил учеником фрезеровщика на завод «Арсенал». В течение пяти лет Бродский работал истопником в котельной, матросом на маяке, рабочим в геологических экспедициях. Начал писать стихи в 1956–1957 годах. В 1964 году Бродского арестовали по обвинению в тунеядстве. Он был сослан в Коношский район Архангельской области и поселился в деревне Норенская. В 1972 году Бродский был вынужден покинуть родину. Он уезжает в США, где преподавал историю русской литературы, русской поэзии XX века, теорию стиха. На Западе, вышло восемь стихотворных книг Бродского на русском языке: «Стихотворения и поэмы» (1965), «Остановка в пустыне» (1970), «В Англии» (1977), «Конец прекрасной эпохи» (1977), «Часть речи» (1977), «Римские элегии» (1982), «Новые стансы к Августе» (1983), «Урания» (1987). Писал стихи и на английском языке. Умер Иосиф Бродский от инфарктa в ночь на 28 января 1996 года в Нью-Йорке. Похоронен в одном из любимейших его городов – Венеции – на кладбище острова Сан-Микеле. Сборники стихов, изданные в России: «Осенний крик ястреба: стихотворения 1962–1989 годов» (1990), «В окрестностях Атлантиды. Новые стихотворения» (1995), «Пейзаж с наводнением» (2000), «Изгнание из рая: Избранные переводы» (2010) и другие.

НА НЕЗАВИСИМОСТЬ УКРАИНЫ

Дорогой Карл XII, сражение под Полтавой,
Слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,
Время покажет «кузькину мать», руины,
Кость посмертной радости с привкусом Украины.
То не зеленок – виден, траченный изотопом,
Жовто-блакытный реет над Конотопом,
Скроенный из холста, знать, припасла Канада.
Даром что без креста, но хохлам не надо.
Горькой вошни карбованец, семечки в полной жмене.
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
С залитыми глазами жили как каторжане.
Скажем им, звонкой матерью паузы метя строго:
Скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.
Ступайте от нас в жупане, не говоря – в мундире,
По адресу на три буквы, на стороны все четыре.
Пусть теперь в мазанке хором гансы
С ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть, так сообща, суп выбирая в чаще,
А курицу из борща грызть в одиночку слаще.
Прощевайте, хохлы, пожили вместе – хватит!
Плюнуть, что ли, в Днипро, может, он вспять покатит.
Брезгуя гордо нами, как оскомой битком набиты,
Отторгнутыми углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом, вашего хлеба, неба
Нам, подавись вы жмыхом, не подолгом не треба.
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду,
Кончилась, знать, любовь, коль и была промежду.
Что ковыряться зря в рваных корнях покопом.
Вас родила земля, грунт, чернозём с подзомбом,
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Эта земля не даёт вам, калунам, покоя.
Ой, ты левада, степь, краля, баштан, вареник,
Больше, поди, теряли – больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьёмся. А что до слезы из глаза,
Нет на неё указа, ждать до другого раза.
С Богом, орлы и казаки, гетьманы, вертухаи,
Только когда придёт и вам помирать, бугаи,
Будете вы хрипеть, царапая край матраса,
Строчки из Александра, а не брехню Тараса.

ПОСВЯЩЕНИЕ ГЛЕБУ ГОРБОВСКОМУ

Уходить из любви в яркий солнечный день, безвозвратно;
Слышать шорох травы вдоль газонов, ведущих обратно,
В тёмном облаке дня, в тёмном вечере зло, полусонно
Лай вечерних собак – сквозь квадратные гнёзда газона.

Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды,
И встречая, как новость, эти раны и боль поминутно,
Беспокойно вступая в туманное новое утро.

Как стремительна осень в этот год, в этот год путешествий.
Вдоль белёсого неба, чёрно-красных умолкших процессий,
Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья,
Ударяясь в стекло, ударяясь о камень – мечты урбаниста.

Я хочу переждать, перегнать, пережить это время,
Новый взгляд за окно, опуская ладонь на колени,
И белёсое небо, и листья, и полоска заката сквозная,
Словно дочь и отец, кто-то раньше уходит, я знаю.

Пролетают, летят, ударяются о´ землю, падают боком,
Пролетают, проносятся листья вдоль запертых окон,
Всё, что видно сейчас при угасшем, померкнувшем свете,
Эта жизнь, словно дочь и отец, словно дочь и отец, но не хочется смерти.

Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо,
О, живи на земле, как угодно живи, даже падай,
Но придёт ещё время – расстанешься с горем и болью,
И наступят года без меня с ежедневной любовью.

И, кончая в мажоре, в пожаре, в мажоре полёта,
Соскользнув по стеклу, словно платье с плеча, как значок поворота,
Оставаясь, как прежде, надолго ль, как прежде, на месте,
Не осенней тоской – ожиданьем зимы, несмолкающей песней.

Tы забыла деревню, затерянную в болотах
залесённой губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат – не те там злаки,
и дорогой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
A зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.

Когда Она в церковь впервые внесла
Дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
святой Симеон и пророчица Анна.

И старец воспринял Младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
Младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.

Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взоров небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.

И только на темя случайным лучом
свет падал Младенцу; но Он ни о чём
не ведал ещё и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,

речённое некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: Он – Твоё продолженье и света

источник для идолов чтящих племён,
и слава Израиля в Нём». – Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,

кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.

И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:

«В лежащем сейчас на раменах Твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым

терзаема плоть Его будет, Твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть Тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».

Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шёл, уменьшаясь в значенье и в теле

для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шёл молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проёму.

И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога

пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.

Он шёл умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шёл по пространству, лишённому тверди,

он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,

как некий светильник, в ту чёрную тьму,
в которой дотоле ещё никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

В деревне Бог живёт не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.

В деревне Он – в избытке. В чугуне
Он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.

Он изгороди ставит. Выдаёт
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолёт
объездчику, стреляющему в утку.

Возможность же всё это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.

Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.

Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.

Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущим теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.

Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум,
ещё одна жизнь. И я эту долю прожил.

Повезло и тебе: где ещё, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своём бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад тёмно-синий
я впотьмах не найду,
между выцветших линий
на асфальт упаду.

И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнёт над мостами
в петроградском дыму,
и апрельская морось,
под затылком снежок,
и услышу я голос:
– до свиданья, дружок.

И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой,
– словно девочки-сёстры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.


НА СМЕРТЬ ЖУКОВА

Вижу колонны замерших звуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалиях убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.

Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.

Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».

К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.

Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Всё же, прими их – жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.

*
*
*
*
*

Бродский

Есть поэты, чьё появление в литературе не только изменяет всю систему координат в поэзии, не только создает новую культурную мифологию, но и порождает особое, новое поле музыкальной, образной и мировоззренческой зависимости от самого факта своего существования. Вот, мы иногда говорим: «В этих стихах сильно влияние такого-то»… Этот «такой-то» настолько влиятелен, насколько им может быть – только большой поэт, создавший свою уникальную поэтическую вселенную. С новым языком, новым ритмом, новым углом зрения на все сущее.

Таков поэт, родившийся в 1940-м году в Ленинграде. Он окончил семь классов школы и стал легендой уже в двадцать с небольшим лет. Потом – вынужденная эмиграция, нобелевская премия по литературе, преподавание, поездки по миру и последний приют на острове Сан-Микеле в Венеции. Имя поэта - Иосиф Бродский.

В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне он – в избытке. В чугуне
он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит. Выдает
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.

Иосиф Бродский, 6 июня 1965 года

С двадцати четырех примерно лет Бродский более или менее регулярно писал рождественские стихи. Это было и приношение празднику, и стихи по поводу, и самозарождение собственной поэтической традиции. Но главное – это разговор о чуде, о противопоставлении теплой пещеры со Спасителем – космическому холоду мироздания. Последнее такое стихотворение он написал за месяц до смерти, в декабре 1995-го года:

В пещере (какой ни на есть, а кров!
Надёжней суммы прямых углов!),
В пещере им было тепло втроём;
пахло соломою и тряпьём.

Соломенною была постель.
Снаружи молола песок метель.
И, припоминая его помол,
спросонья ворочались мул и вол.

Мария молилась; костёр гудел.
Иосиф, насупясь, в огонь глядел.
Младенец, будучи слишком мал,
чтоб делать что-то ещё, дремал.

Ещё один день позади – с его
тревогами, страхами; с «о-го-го»
Ирода, выславшего войска;
и ближе ещё на один – века.

Спокойно им было в ту ночь втроём.
Дым устремлялся в дверной проём,
чтоб не тревожить их. Только мул
во сне (или вол) тяжело вздохнул.

Звезда глядела через порог.
Единственным среди них, кто мог
знать, что взгляд её означал,
был младенец; но он молчал.

Иосиф Бродский, «Бегство в Египет 2», 1995 год

Я закончу словами Бродского из его Нобелевской лекции: «Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались библейские пророки – посредством откровения. Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, – и дальше, может быть, чем он сам бы желал…» Оборву цитату и добавлю от себя, что это не столько рассуждение о предмете разговора, сколько блестящий автопортрет самого стихотворца.

С вами была программа «Рифмы жизни» и её ведущий – Павел Крючков.

Скачайте приложение для мобильного устройства и Радио ВЕРА будет всегда у вас под рукой, где бы вы ни были, дома или в дороге.



Слушайте подкасты в iTunes и Яндекс.Музыка, а также смотрите наши программы на Youtube канале Радио ВЕРА.

Читайте также: